Самое читаемое в номере

Три Старушки

A A A

«Улица Московская» предлагает вниманию читателей главку из цикла Михаила Вайнера «Старые записи», ранее не публиковавшуюся. Автор прислал цикл Валентину Мануйлову в декабре 2014 г.

vayner2

Михаил Вайнер. Фото из архива Алфертьевой Татьяны.

ТРИ СТАРУШКИ
Мне нужно было посидеть где-нибудь и спокойно поработать месяц. Путевок в Переделкино в Литфонде не было, мне предложили Голицыно. Друзья отсоветовали: в Голицыно не езжай, там одни беззубые старухи, им готовят жеваную пищу, подохнешь с голода и от скуки.
Выбора у меня не было, и я поехал в Голицыно, а это почти час на электричке.
Пища в столовой действительно была протертая, невкусная, все время хотелось есть, и через неделю мне стал мерещиться «кровавый бифштекс», и, не выдержав, я помчался в Москву, но в ресторане ЦДЛ чуть не завыл от досады. В столице проходил какой-то важный съезд с представителями зарубежных стран, и все мясо пошло им на прокорм. Так и не поев «кровавого бифштекса», вернулся я в Голицыно.
И «беззубых» старушек было много – но каких!
Расскажу только о трех.
Сестра Марины Цветаевой, Анастасия Ивановна, маленькая, сухонькая, всегда в темном, ходила быстро-быстро, прибегала в столовую поесть и так же быстро убегала. За большим столом она сидела напротив меня. Ей уже, наверное, лет под сто.
В эти дни много говорили о повести, опубликованной в «Новом мире», и я спросил Анастасию Ивановну, что она о ней думает.
– Мне читать, что пишут сегодня, некогда. Я семнадцать лет была отрезана от мира, книг не видела, я должна успеть прочесть то великое, что упустила за эти годы.
Ее загнали в глухую сибирскую деревню, и она изголодалась по хорошей литературе.
Ее отец, ученый Иван Владимирович Цветаев, профессор Московского университета, основал один из прекраснейших музеев страны – Пушкинский, на Волхонке, был его первым директором. И Анастасия Ивановна хорошо помнит их квартиру в том доме, а когда вернулась из ссылки, ей дали в Москве комнатку в коммуналке. Она и за это благодарна.
Здесь в ее комнате весь стол уставлен склянками и коробочками с лекарствами. Наверное, в них черпает она жизненную энергию. Глядя на этот умопомрачительный стол, я спросил, описала ли она то, что ей пришлось пережить.
– Нет. У меня свой крест, и я ношу его покорно.
– Кое-кто старается свой сбросить.
– Да? Плохо верю, что им это удастся, – она хмыкнула, что-то вспомнив. – Пошел человек к богу и пожаловался, какой тяжелый крест несет всю жизнь. Бог говорит: вон большая куча крестов. Сбрось свой туда и подбери, какой тебе подходит. Человек перебрал все, и ни один ему не подошел. Взвалил на себя тот, что сбросил, и он подошел ему точь-в-точь. С тех пор несет его и богу не жалуется.
Действительно, за весь месяц я ни разу не слышал, чтобы Анастасия Ивановна на что-то жаловалась.
Мы переживали холодную войну, угроза атомного уничтожения жизни на земле была вполне реальной. Меня тогда занимала одна мысль.
Бог, я думал, как идея, объединяющая людей, себя исчерпала. Есть ли равновеликая ему идея, способная объединить человечество? Я думал: смерть равновелика ему. Всеобщая гибель. Может ли эта идея, осознание ее объединить людей и прекратить этот безумный бег к пропасти?
Я решил проверить свою мысль на Анастасии Ивановне, сказал ей, что хочу с ней поговорить, и мы отправились на прогулку. Душа деликатная, она не возмутилась, что приравниваю смерть к богу, к творению, а просто перевела разговор, спросила, о чем пишу, и, услышав, что копаюсь в нашей жизни и не предвижу в ней никаких перемен к лучшему, сказала: «Это несерьезно. Писать надо о душе. Каких перемен вы хотите? Ну, представьте себе, что мы в этом доме произвели переворот, поменяли все по-своему, переставили мебель, как нам удобно. Через месяц мы отсюда съедем. Приедут другие люди и поменяют все по-своему, как им удобно. Что дают такие перемены? А душа, она вечная».
Мудрая, как царь Соломон, старушка.

***
В Голицыно у меня был месяц прекрасного чтения – два тома записок Гусева, секретаря Льва Толстого, и два тома средневековой японской поэзии в переводе Анны Евгеньевны Глускиной.
Очень она мне нравилась, все еще красивая, чистоплотная, опрятная, ничего занюханного, заношенного, никакой неряшливости. Было ей лет семьдесят. Таких чистоплотных женщин я встречал только среди молодых русских «шанхаек», то есть дочерей тех из белой армии, что бежали в Китай в Гражданскую войну. Им, молодым, когда коммунисты пришли к власти в Китае, разрешили вернуться в сорок девятом в Россию.
В Анне Евгеньевне подкупали ее несуетливость, спокойствие, доброта, достоинство человека глубоких знаний и высокого мастерства. Родилась она в начале века в семье врача и ценности и порядочность чеховской интеллигенции пронесла до старости, хотя про нее никак нельзя было сказать, что она стара. Образование получала в Ленинграде, в университете, по восточным языкам, прекрасно знала японский язык и культуру. Одно время даже жила в Японии.
Что я в детстве и юности знал о японцах? Что они самураи, кричат «банзай» и делают себе харакири. Что они всегда враждовали с Россией. Что Николай Второй ввязался с ними в войну, и они раздолбали русский флот при Цусиме – «Врагу не сдается наш гордый «Варяг».
Что они косоглазые жестокие люди – сожгли Лазо в топке паровоза. Что они готовятся напасть на Советский Союз и с ними были стычки на озере Хасан и на Халхин-Голе. Что они в союзе с Гитлером и Муссолини – ось Рим – Берлин – Токио, – хотят покорить весь мир. Что они вероломно напали на Перл-Харбор, и американцы отплатили им за это атомной бомбой.
Но после смерти Сталина в магазинах стали появляться книжечки, переводы японской поэзии, и пятистрочные и трехстрочные стихи, танка и хокку, такие маленькие, такие трогательные, разметали мои нелепые представления о японцах и ввели в мир человеческих переживаний и мудрости.
Как тонко чувствовали природу, как в трех или пяти строчках сумели передать мгновение настроения, одной деталью создать картину:
Лежу в траве без дум и без печали,
А высоко над головой
Резвится коршун в ясном небе.
У Анны Евгеньевны печаль была, но глубоко спрятанная, она окрашивала ее думы и речь, придавала им особую чистоту и прелесть. Разговор у нас шел об удивительной человечности японской средневековой поэзии, о человеке вообще.
О этот мир, печальный мир и бренный!
И все, что видишь в нем и слышишь – суета.
Что эта жизнь? –
Дымок в небесной бездне,
Готовый каждый миг исчезнуть без следа…

На каком далеком расстоянии во времени и в пространстве была Япония средних веков от древнего Иерусалима! А как одинаково чувствовали трагизм человеческого бытия царь Соломон и поэт Фудзивара Киёскэ.
Мне не хотелось расспрашивать Анну Евгеньевну о ней самой. Я воспринимал ее сиюминутную, такой, какая есть, держал два ее прекрасных тома у себя в комнате.
Даже если бы я захотел, то уровень этой поэзии и наших разговоров о ней не позволил бы мне опуститься с той высоты. Вот мастер и вот его труд. Так стою иногда в галерее перед прекрасной картиной, очарованный ее красотой, и мне нет дела, кто писал ее – молодой художник или старый, богатый или бедный, в какой стране, в какую эпоху. Ничего этого мне не хочется знать.
Чутье подсказывало мне не касаться жизни Анны Евгеньевны: замужем ли она, есть ли у нее дети и внуки, сидела ли она после жизни в Японии? Она нравилась мне, повторю, сиюминутная, семидесятилетняя, и я с упоением читал оба ее тома прекрасной, такой человечной, как она сама, японской поэзии.
***
Зинаиду Евгеньевну Александрову к «беззубым» старухам отнести никак нельзя было. Очень милая тихая женщина лет пятидесяти, тоже переводчица, только с польского.
У меня сложилось впечатление, что Голицыно оккупировано переводчицами, старыми и молодыми. С Зинаидой Евгеньевной я разговаривал запросто о вещах самых разных, она любила бродить по окрестностям, рассказывать о себе и между прочим сказала, что она автор словаря синонимов русского языка, работа над ним отняла у нее много лет.
Я обрадовался – у меня этот словарь в оранжевом твердом переплете имелся дома, и мне приятно было сказать ей об этом. Словарь мне нравился, но синонимов в нем было мало. Я спросил ее, работает ли она еще над ним, не готовит ли второе дополненное издание.
– Ну, нет, – сказала она. – С меня хватит.
– А что такое?
– Вы себе не представляете, сколько крови они мне попортили. Я много перевожу, вникаю во все тонкости родного языка, знать надо не только значущее слово, но его оттенки, его синонимы. Ни в одном словаре вы не найдете столько синонимов к названиям национальностей, сколько я собрала, а они взяли да и убрали их. И все из-за еврея.
– Господи, а евреи тут при чем?!
– Очень даже при чем. Со мной работали две редакторши, милые молодые женщины. Никаких претензий с их стороны поначалу не было. Американец – янки; англичанин – сын Альбиона, британец, брит; грек – эллин; поляк – лях; венгр – мадьяр; немец – германец, пруссак. Все принималось без замечаний, а когда дошло до еврея – а я дала три синонима: иудей, сын израилев, израильтянин, – дело застопорилось.
Смотрю, что-то они крутят, жмутся, наконец говорят: «Зинаида Евгеньевна, а вы еще одного синонима не привели». – «Это какого?» – «Жид», – говорят. – «Вы представляете, – говорю, – какой гвалт евреи поднимут? Меня антисемиткой заклеймят, мои коллеги по секции перевода от меня отвернутся, это уж непременно». – «Можно в скобочке: устарелое, вульгарное». – «Нет, этого нельзя делать».
А потом открылись: «А давайте еврея уберем совсем». – «Опять, – говорю, – на весь свет евреи меня позорить станут – все национальности есть, а еврея нет. Нельзя убирать».
Думали они думали и придумали – давайте уберем всех, тогда никому обидно не будет.
«Как это можно? – говорю. – Я столько труда вложила, столько лет копила, а теперь, пожалуйста, из-за одного еврея убрать всех».
А они стоят на своем: убрать придется. Побежала я к главному редактору – а он такой вальяжный, благодушный.
Он меня выслушал, а потом говорит: «Знаете что, Зинаида Евгеньевна, вам надо думать не только о своем словаре, но и о нашем издательстве. Если мы оставим, как вы того хотите, там (он показал пальцем вверх) это может не понравиться, и нам дадут по шее. А зачем это вам нужно, чтобы и вам, и нам давали по шее? Причем по шее дадут мне первому, а вам последней. А если уберем всех, то за это ничего не будет. На нет и суда нет». – «Но из-за одного еврея убирать всех?! Я ведь столько трудилась». – «Вы сами говорите: добавить «жид» – обидятся, совсем не упомянуть – опять обидятся. У нас и так из-за них одни неприятности». – «Но из-за одного только еврея!» – «Сочувствую вам всей душой. У меня самого есть друзья евреи. Но что поделаешь? Время такое нехорошее».
Конечно, зачем ему неприятности? Он такой сытый, любит хорошо и без тревог жить. Страшный трус. Так и убрали они все национальности и их синонимы. Подумайте, они уже не только евреев не переносят, но и самого слова. Объясните мне, что с нами происходит?
Объяснять ей ничего не нужно было, сама все понимала. А меня эта история очень позабавила.
Вернувшись домой, я полистал словарь Александровой – издание «Советской энциклопедии», год 1968. Действительно, ни одной национальности в нем не приведено. Только бы не упомянуть еврея.
Нет предела глупости человеческой.

Михаил Вайнер

 

Прочитано 920 раз

Поиск по сайту